Вернувшись на рассвете – Богдан уже пришел в себя и они с Багом и младшим Вэймином лишь ожидали возвращения Большкова и Кэ-ци, чтобы, сообразно отблагодарив лекаря и его верную супругу, устремиться наконец в порт, – лекарь поведал страшные вещи. Из девятнадцати человек, беспробудно живших в артели, четверых он застал в бессознательном состоянии. Трое плакали навзрыд, сидя кто где, прямо на холодной, мокрой, пропахшей рассолом и рыбными отбросами земле «Персикового источника». Остальные в полном ошеломлении бродили на подгибающихся ногах внутри огороженного глухим забором пространства артели и горестно, то и дело повторяясь, перечисляли друг другу пропажи того, что, как они были уверены, тут еще совсем недавно имелось. «И фонтан украли… – говорил один. – Хитрые какие воры, даже следа не осталось…» – «А у меня в покоях золотая статуя наставника стояла, а теперь – гнилушка какая-то валяется… И сами-то покои съежились, каморкой стали…» – вторил другой, кулаком размазывая по щекам слезы. «Заместо станков новейших – багор треснутый…» – «Воздух-то какой стал вонючий, замечаете, братья?» – «Как не заметить… И воздух поперли…» – «Годами, годами наживали свое добро трудами праведными – и вот в одночасье кто-то схитил!» – «Эк нажились на нас скорпионы…» – «А наставник-то где ж? Наставнику надо пожаловаться, наставник спасет, путь укажет…»
При всем желании и старании за одну ночь Большкову не удалось опамятовать всех. Он сумел лишь наскоро прочистить чакры тем, кто лежал в глубоком беспамятстве, да успокоительными травяными настоями унять стенания и рыдания наиболее несчастных. С рассветом лекарь вернулся к себе на хутор подкрепить силы обильным завтраком – и смягчившаяся Лизавета, снисходя к его подвигу, даже позволила ему для окончательного взбодрения выпить малую чарку благоносной калгановки, на сосуд с коей усталый лекарь во время завтрака то и дело взглядывал с вожделением во взоре, приговаривая, сколь она полезна для его истомленного желудка. После чарки глаза Большкова взблеснули было, и он, протягивая сызнова руку к сосуду, изрек: «Сказал же апостол Павел: Впредь пей не одну воду, но употребляй немного вина, ради желудка твоего и частых твоих недугов», – в ответ на что Лизавета, поджав губы, тут же ответствовала: «Человек некий винопийца бяше, меры в питии хранити не знаше, темже многажды повнегда упися, в очию его всяка вещь двоися», – и быстро убрала калгановку подальше. Большков только вздохнул.
В некотором расслаблении Богдан внимал рассказам лекаря, и сердце его сжималось от сострадания. «Какое нелепое несчастье! – думал он. – Какое несообразное! Ровно из далекого-далекого прошлого вдруг вынырнуло пузырем… и лопнуло, чуть прикоснулся хоть один нормальный, не омраченный подданный извне». И все же оно, это мелкое остаточное несчастье горстки помраченных и заблудших людей казалось таким незначительным, таким мелким в сравнении с вечными, общими, всеобъемлющими проблемами… например, с проблемой чар… лисьих… ровно сам «Персиковый источник» по сравнению со всей бескрайней Ордусыо.
Конечно, добросовестного законника казус «Персикового источника» ставил в щекотливое положение. Собственно говоря, танским кодексом было предусмотрено наказание за всевозможное колдовство, и хотя соответствующая статья давным-давно уж не находила применения, она традиционно перепархивала из издания в издание этого основополагающего правового текста.
При желании ее можно было вменить виновному именно сейчас; действия Виссариона вполне истолковывались как магия с целью добиться безудержной любви своих трудников, а вдобавок – извлечения из той любви неправедного дохода. «Опять любовь… – думал Богдан. – О, сколь она многолика…» Ему отчаянно не хотелось привлекать Виссариона по этой статье. После короткой внутренней борьбы, внешне никак не проявившейся, он и впрямь решил дать старшим тангутам возможность разобраться с племянником по лисьей линии самим. Их так мало осталось в роду. Двое. Лишать их вновь обретенного младшего родственника и нарушать тем их траур по почившей тетушке было бы нечеловеколюбиво. «Учитель, когда ловил рыбу, удил, но не забрасывал сеть, а когда стрелял птиц, не бил тех, что сидят на земле», – в который раз вспомнилось Богдану.
Шло к десяти утра, когда человекоохранители, сопровождаемые послушниками, отплыли наконец из Кеми на Соловки. Тангуты остались вразумлять Виссариона да помогать по мере сил Большкову.
…В больничный покой Богдан вошел один. Коротко поприветствовав недужных, он сразу прошел к койке мрачного Кипяткова, чуть поклонился ему и без обиняков перешел к делу.
– Преждерожденный Павло Степанович, – сказал минфа, назвав лисоубийцу тем именем, под коим он известен был на Соловках. – С вами хочет поговорить с глазу на глаз отец Киприан.
Тон Богдана был суховат – честный минфа не смог с собою совладать. Проистекавшая из частичного помрачения безрассудная любовь к лисьему племени исчезла в нем со смертью тетушки-лисы, но обычное, сообразное сострадание к убиенным никуда не делось.
Кипятков вздрогнул.
– Вы не возражаете? – спросил Богдан, глядя Кипяткову в глаза.
Тот помолчал, а потом, видно все поняв, тихо сказал:
– Нет…
И тогда дюжие Борис и Арсений, чутко дожидавшиеся за дверью, по знаку Богдана вошли в покой и взялись за ручки ложа Кипяткова с двух сторон. Играючи подняли и под любопытными и несколько удивленными взорами болящих понесли наружу. В одном из пустовавших покоев уже ждали архимандрит и Баг.