С той поры Чанцзяосы владел северной частью острова, достопамятной, той, где впервые святой Савватии – не пароход, а старец, первоначальник здешний, – ступил на сей светлый берег. Отошла сангхе и Секирная гора, близ коей ангелы жену рыбака прутняками вразумляли – самая возвышенная часть острова, прозванная с той поры буддистами Тибетом. В том тоже не усмотрела православная братия ни поношения, ни злоупотребления. Ежели, например, основателю Голгофо-Распятского скита на Анзерском острове иеросхимонаху Иову Богородица во сне явилась и повелела холм позади скита назвать Голгофою – что и было исполнено Иовом без промедления, то почему бы полноправным ордусянам буддийского закона не назвать холм подле монастыря своего в честь исконной святыни Тибетом? Пускай зовут и утешаются, Господь милостив.
Одно из главных достоинств благородного мужа, учил еще великий Конфуций, – уступчивость.
Теперь-то такое в порядке вещей. Мало ли христианских монастырей процвело ныне в Кунь-луне, на берегах Дунтинху, даже близ Лхасы… Один лишь православный Пантелеймоновский скит в отрогах знаменитого восьмитысячника Чогори чего стоит!
И что характерно, меж теми, кто в скиту том спасается, Чогори Фавором кличут…
Вот туда-то, в Чанцзяосы, и держал путь маленький и бесстрастный, так и не изживший легкого акцента и постоянно поправляющий круглые очочки на плоском носу симпатичный бритоголовый кармадана в простых желтых одеждах.
В ночь перехода Богдану не спалось. Не помогали никакие молитвы.
То несчастный Козюлькин снова плевался ярой ненавистью, и в том была отчасти вина Богдана: ведь именно Богдан, будучи рядом, не сумел, стало быть, Козюлькина успокоить, переубедить, объяснить – и Козюлькин истаял, пропал, и душу свою, верно, сгубил; а ведь не был он заматеревшим простым негодяем, нет, Козюлькин лелеял свои идеалы, только вот ни любви, ни сомнений да раскаянии, вечно рука об руку с истинной любовью идущих, он не ведал, а без них человек – не любимое творение Божие, а нечто вроде кирпича, невесть на кого и зачем падающего с крыши. То Жанна и Фирузе водили вокруг Богдана во тьме каюты душистые русалочьи хороводы, казалось, порою даже окликали по имени; даже аромат духов их будто долетал до Богдана легкими, на грани ощутительного, дуновениями – то духов одной, то духов другой… Искушение было мучительным и нескончаемым; блудные бесы, как то меж них и заведено, по мере приближения к святому месту удваивали и утраивали свои козни – и страшный грех уныния, рожденный обидой, виной и нежданно нагрянувшей мужской беспомощностью, столь ошеломившей Богдана в утро ухода Жанны, так и норовил пронзить сердце. В конце концов Богдан встал, оделся и вновь вышел на палубу.
«Святой Савватий» вкрадчиво проталкивал себя сквозь мглистую промозглую ночь. Плыли размытые огни на раздвигающих струи тумана мачтах, размеренно и глухо шлепали по студеной воде колеса, взбивая тускло высверкивающую из тьмы пену. «Отойди от меня, дух злобы, – бормотал Богдан, втягивая шею в воротник и стискивая в кулаки зябнущие пальцы. – Будь проклято лукавство всех твоих начинаний…» Не на что обижаться и некого винить. Жизнь. Честная и настоящая, без притворства, лицемерия и лжи. Невозможно быть вместе – стало быть, невозможно, и тогда уж не в силах человеческих сберечь единство.
Но горечь подступала к горлу.
Потому что вдруг все-таки сберечь его было возможно? И только он, беспомощный и недалекий, ухитрился сам, своим недомыслием и слабостью, разрушить то, ценней и невозвратней чего нет и не сыскать на свете?
Слабость моя. Слабость…
Все. Все. Все!
Богдан заснул лишь под утро, часа на два.
Прибытие он пережил, словно в бреду каком. В памяти осталось только смутное чувство светящегося, долгожданного покоя. Какими разными могут быть оттенки белого цвета и как благостно холодят они пораненную душу – ровно влажная повязка, наложенная на ушиб. Жемчужно-белое зеркало залива и жемчужно-белое, насыщенное мягким внутренним сиянием небо – не поймешь, что в чем отражается… Простор. Замерший, неподвижный – но живой. Только жизнь та – потаенная, настоящая, как истинной жизни и подобает; без поверхностной оживленности ложной и принужденной телесной суеты. А посреди, меж двумя дымчатыми зеркалами – будто повисшие в неподвижной, стылой пустоте – долгие гряды розовато-серых прибрежных валунов, низкие берега и временами накрывающая их темная, мрачноватая хвойная зелень, кое-где сдобренная разгорающимся сиянием берез и осин; неслышно наплывающая осень уже калила леса ранними ночными холодами, и словно бы из-под зеленых окислов или вековых илистых напластований выплавлялось благородное золото да порою – медь.
Еще запомнились главные врата монастыря на Соловецком, куда с Большого Заяцкого – именно там был главный порт архипелага, ибо на Заяцкие острова устав дозволял являться и паломницам женского племени, а вот дальше, на сердцевинные земли, ход им был спокон веку закрыт – паломников быстро доставили монастырские катера-подкидыши. Мощные, целиком сложенные из местных валунов стены – когда-то монастырь был и могучей крепостью, северной опорой державы – прерывались давно уж не запиравшимися створками, а над широким проемом грузно нависал потемневший от времени деревянный козырек, на коем искусно, древним полууставом было вырезано крупно: «Телесное тружение – Господу служение, обители – слава и украшение, бесам блудным – поношение!»
Запомнились, потому что именно здесь Богдан ощутил в душе первый намек на мир.